Вирджинии Вулф
Своя комната О т р ы в к и и з эссеГлава 4
Итак, в шестнадцатом веке едва ли могла появиться женщина шекспировской
свободы мысли. Задумайся любой о елизаветинских надгробьях с обычными
фигурками младенцев на коленях, о ранней смерти женщин; взгляни на их
дома с темными, тесными клетушками - могла ли хоть одна из них заниматься
поэзией? Скорее какая-нибудь вельможная дама много позднее воспользуется
своей относительной свободой, покоем и напечатает что-то под своим именем,
рискуя прослыть чудовищем. Мужчины не снобы, продолжала я мысль, стараясь
в поэзии не касаться «отъявленного феминизма» мисс Ребекки Уэст, но они
сочувствуют в основном аристократкам. Наверняка титулованная леди нашла бы
более солидную поддержку, чем неизвестная Джейн Остен или мисс Бронте того
времени. Но и, конечно, поплатилась бы за свою попытку губительным
чувством страха и горечи, которое обязательно отпечаталось бы в ее стихах.
Леди Уинчилси - я достала с полки томик. Она родилась в 1661 году,
принадлежала к аристократическому роду, муж тоже происходил из знатной
семьи, детей у них не было, писала стихи, а раскроешь - она вспыхивает от
гнева против рабского положения женщин: Как пали мы! В плену у
образца, От воспитанья дуры - не Творца; Всех благ ума лишенные с
рожденья, В опеке глохнем мы, теряем разуменье; И если ввысь поднимется одна,
Души стремлением окрылена, Грозой объявится пред ней противник, Надежда расцвести в
сомненье гибнет. Ум ее отнюдь не
всепоглощающий и пламенный, как у Шекспира. Напротив - она изводит
себя обидами и горечью. Человечество расколото для нее на два
лагеря. Мужчины - «противник», они вселяют в нее страх и ненависть
тем, что закрывают ей путь к желанному делу - писать
Увы! лишь женщина возьмет перо, Вмиг выскочкой ее объявят, И никакая честь не оправдает. Твердят: забыли мы обычай, пол, Манеры, моды, танцы, платья, дом - Предел и образец нам воспитанья; Науки ж, книги, думы и писанье Нам красоту лишь омрачат не в срок, Поклонникам не быть у наших ног, Меж тем блюсти порядок в доме рабском - Вершина мастерства в искусстве дамском
Она ободряет себя мыслью, что написанное
останется неопубликованным, утешается печальной песнею: В утеху другу пой, моя свирель, Не ликовать тебе в лесах лавровых: Смирись, и да сомкнутся глуше своды Но нет сомнений, поэтический пламень в ней бушевал бы вовсю, освободись она от страха и ненависти, не копи в душе негодования и горечи. Нет-нет да и вырвется настоящая поэзия:
Критики справедливо восторгаются этим двустишием; говорят,
другую пару ее строк присвоил себе Поп: Вдруг овладеет разумом жонкиль, Душистый плен, и вырваться нет сил. Невыносимо, что женщина, способная так писать, мыслями настроенная на созерцание и
размышление, была доведена до гнева и горечи. А что она могла сделать? - спросила я, представив хохот и издевки, лесть приживалов,
скептицизм профессионального поэта. Вероятно, заперлась в деревне, в отдельной комнате - писать, а сердце у ней разрывалось от горечи
или раскаяния, хотя у нее был добрейший муж и жили они душа в душу. Я говорю «вероятно», потому что мы почти ничего не знаем о леди Уинчилси. (…) Ее талант заглох, подобно гвоздике среди сорной травы. У него не было шанса показать себя во всей красе. И, убрав леди Уинчилси в шкаф, я обратилась к другой благородной даме - герцогине, любимице Чарлза Лэма, фантазерке и оригиналке Маргарет Ньюкасл, ее старшей сестре и
современнице. При всем их несходстве обе были аристократки, без детей, нежно любимы своими мужьями. Обе одержимы одной страстью к
поэзии, а значит, покалечены и изуродованы одним и тем же бесплодным протестом. Раскрой герцогиню, и она взорвется той же яростью:
«Женщины живут, как Мыши или Совы, по-скотски, трудятся и умирают, словно Твари...» Маргарет тоже могла быть поэтом; в наши дни ее
деятельность что-то бы да сдвинула. А тогда - какой уздой, в какую упряжь было запрячь горячую, дикую, необузданную фантазию? Она
неслась без дороги, наобум, сплошным потоком стихов и прозы, философии и поэзии, застывшим в неразрезанных фолиантах. Вложить бы
ей в руку микроскоп. Научить всматриваться в звезды и думать строго математически. Она же рехнулась от уединения и свободы. Никто ее не
сдерживал. Не учил. Профессора перед ней лебезили. При дворе говорили колкости. Сэра Эджертона Бриджеса оскорбляла грубость из
уст «женщины высшего общества, воспитанной при дворе». Она заперлась в своем поместье. Какая жуткая картина
одиночества и произвола встает при мысли о Маргарет Ньюкасл! Словно в саду рядом с гвоздиками и розами вымахал гигантский лопух и
заглушил их. Какая трата: прийти к мысли, что «самые воспитанные женщины - те, у кого просвещенный ум», и заниматься всякой ерундой,
все глубже и глубже впадая во мрак и безумие, пока наконец не испустила дух на глазах у толпы, собравшейся вокруг ее кареты.
Очевидно, помешанная герцогиня служила пугалом для умных девочек. Я отложила ее книги и раскрыла письма некой Дороти Осборн, где она
пишет своему будущему мужу о новой книге герцогини. «Конечно, бедная женщина немного не в себе, иначе зачем бы она стала писать,
да еще стихи, делая из себя посмешище; я б до такого позора никогда не дошла». И раз воспитанной женщине не
пристало писать книги, Дороти, тонкая, тихая Дороти, прямая противоположность герцогини по темпераменту, ничего и не написала.
Письма не в счет. Письма женщина может писать и сидя у постели больного батюшки. Или у камина, пока мужчины за столом беседуют и
она их не очень раздражает. Самое странное, задумалась я, перелистывая письма Дороти, что у этой невыученной и одинокой
девочки было поразительное чутье на контур фразы, на зарисовку происходящего. (…) Поклясться можно, в ней были
задатки писателя. Но читаешь ее «я б до такого позора никогда не дошла» - и сразу понимаешь, как трудно приходилось пишущей женщине:
даже талантливая Дороти убедила себя, что написать книгу - значит превратиться в посмешище, предстать чуть ли не умалишенной. И тут мы
встречаемся (я убрала томик писем Дороти) с миссис Бен. С миссис Бен мы проходим труднейший участок на
всем пути. Мы оставляем в парках одиноких леди наедине с их фолиантами, написанными не для аудитории и критики, а лишь в свое
удовольствие. Мы входим в город и толкаемся в обычной уличной толпе. Миссис Бен была женщиной среднего класса и обладала всеми его
плебейскими достоинствами - чувством юмора, цепкостью и решительностью. Из-за смерти мужа и собственных неудачных авантюр
ей пришлось сильно поизворачиваться. Она трудилась наравне с мужчинами. И зарабатывала достаточно, чтобы не нищенствовать. Факт
этот по значению перевешивает любую ее вещь, даже великолепные стихи «Я тысячу сердец заставила страдать...» или «Любовь царицей
восседала...», ибо отсюда начинается свобода мысли женщины или, вернее, надежда, что с течением времени ее сознание разговорится.
Теперь уже любая девушка могла пойти к родителям и заявить: «Вам не нужно давать мне на расходы, я сама заработаю пером». Конечно, еще
долгие годы перед ней захлопывали дверь с криком: «И жить будешь, как эта Афра Бен? Только через мой труп!» (…)
(Афра Бен) доказала, что пером можно зарабатывать, жертвуя кое-какими придуманными женскими свойствами; и
постепенно женщины начали браться за перо уже не по «безумию» или «в беспамятстве», а из чисто практических соображений. Положим, умер
муж или на семью обрушилось какое-то несчастье. Сотни женщин с наступлением восемнадцатого века начали помогать родным, выручая
деньги за переводы, за тьму слабых романов, ныне всеми позабытых, которые можно раскопать только у букинистов за четыре пенса. Так что
широкая активность среди женщин в конце восемнадцатого века - беседы, встречи, эссе о Шекспире, переводы классиков - имела уже под
собой твердую почву: женщины стали зарабатывать своим творчеством. Деньги придали вес «пустому вздору». И хотя их еще можно было
уколоть «синим чулком с чернильным зудом», но их практическую жилку отрицать уже было нельзя. Итак, к концу восемнадцатого века
произошел сдвиг, который на месте историков я описала бы подробнее, чем крестовые походы или войну Алой и Белой розы. Женщины среднего
класса взялись за перо. Повторяю: не уединенные аристократки в загородных виллах среди фолиантов и обожателей, а обыкновенные
женщины. И весомейшее доказательство тому - романы Джейн Остен, сестер Бронте и Джордж Элиот. Ибо без этой предварительной работы у
великих английских романисток написалось бы не больше, чем у Шекспира без Мерло, а у того - без Чосера, а у Чосера - без тех
канувших поэтов, которые наметили дороги и укротили природную стихию языка. Шедевры не рождаются сами собой и в одиночку; они -
многолетней мысли, выношенной сообща, всем народом, так что за голосом одного стоит опыт многих. Джейн Остен должна была бы
возложить венок на могилу Фанни Берни, а Джордж Элиот - поклониться борцовской тени Элизы Картер: мужественная старуха привязывала к
кровати колокольчик, чтоб встать спозаранок и сесть за греческий. Дождем цветов должны осыпать женщины надгробье Афры Бен, которое со
скандалом, но весьма точно оказалось в Вестминстерском аббатстве, ибо это она, авантюристка и любовница, добилась для них права
говорить в полный голос. Это она позволяет мне сегодня предложить вам: попытайтесь-ка зарабатывать самостоятельно пятьсот фунтов в
год. Наконец, рубеж девятнадцатого века. И здесь я впервые обнаружила несколько полок с книгами
женщин. Но почему - пробежала их глазами - всё романы? Ведь первый толчок обычно бывает к поэзии? «Первым среди лириков» была женщина.
И во Франции, и в Англии женщины-поэты появились раньше прозаиков. Наконец, подумала я о четырех знаменитостях, что общего у Джордж
Элиот с Эмили Бронте? Разве у Шарлотты Бронте нашлась хоть точка соприкосновения с Джейн Остен? Более несовместимые личности трудно
представить в одной комнате (и тем интереснее было бы свести их для разговора!). И все же почему-то они все писали романы. Не оттого ли,
что они вышли из среднего класса? - спросила я. А у семьи среднего класса, как объяснила позднее мисс Эмили Дейвис, в начале
девятнадцатого века была одна общая комната. Если женщина решала писать, она писала в общей комнате. И как потом горько сетовала мисс Найтингейл («у женщин и тридцати минут нет... которые они могут назвать своими»), ее постоянно отрывали. И все-таки писать прозу
было легче, чем пьесы или стихи. Не нужно большой сосредоточенности. Собственно, Джейн Остен так писала всю жизнь.
«Как она все сумела написать, - пишет ее племянник в мемуарах, - вообще удивительно, ведь у нее не было
своего кабинета, и большей частью ей приходилось работать в общей комнате, где все время возникали какие-нибудь помехи. Она зорко
следила, чтобы о ее занятии не догадалась прислуга или кто-нибудь из гостей - словом, люди чужие». Джейн Остен прятала свои рукописи или
прикрывала их листком промокашки. Кроме того, единственным литературным коньком женщины в начале девятнадцатого века было
наблюдение характеров, анализирование чувства. Ее чувствительность не один век развивалась под влиянием общей комнаты. Женщина
воспитывалась на чувствах людей, их взаимоотношения все время были у нее перед глазами. Естественно, когда женщина среднего класса
садилась писать, у нее выходила проза, хотя Эмили Бронте и Джордж Элиот по своей природе не только романистки. Первая могла бы писать
поэтические пьесы; энергия же Джордж Элиот должна была перекинуться, когда творческий импульс иссяк, на биографию или историю. И тем не
менее они всю жизнь писали романы, и, сказать больше (я сняла с книжной полки «Гордость и предубеждение» Джейн Остен), хорошие
писали романы. Без хвастовства или желания задеть другой пол любая из нас может сказать: «Гордость и предубеждение» - превосходная
книга. Во всяком случае, ни одна не устыдилась бы, поймай ее за работой над рукописью. А вот Джейн Остен - та прислушивалась к
скрипу дверной петли и скорее прятала листки, пока кто-нибудь не вошел. Она стеснялась. А интересно - как сказывалась на ее работе
эта вынужденная игра в прятки? Читаю страницу, другую, но нет, не замечаю, чтобы ее работа хоть малейшим
образом страдала от обстоятельств. И это, пожалуй, самое удивительное. 1880 год, и женщина пишет без всякой ненависти, без
страха, без горечи, без осуждения, без протеста. Так Шекспир писал, подумала я, взглянув на «Антония и Клеопатру»; и, возможно,
сравнивая Шекспира и Джейн Остен люди хотят сказать, что сознание обоих поглотило все препятствия и мы поэтому так мало о них знаем:
как и Шекспир Джейн Остен свободно живет в каждом своем слове. Если она и страдала от обстоятельств, то лишь от узости навязанной ей
жизни. Женщине нельзя было ходить одной. Она никогда не путешествовала, не ездила по Лондону в омнибусе, не завтракала одна
в кафе. Но может, не в природе Джейн Остен было требовать иного. Ее дар и ее образ жизни не противоречили друг другу. А вот для Шарлотты Бронте это едва ли справедливо, и я открыла «Джейн Эйр» и положила ее рядом с романом Джейн Остен. Открыла я на 12-й главе, и в
глаза бросилась фраза: «Пусть меня кто угодно упрекнет». В чем же, интересно, упрекали Шарлотту Бронте? И я прочла, как Джейн Эйр
заберется, бывало, на чердак, пока миссис Фэрфекс варит варенье, и смотрит на поля, вдаль. Тогда она мечтала - за это ее и упрекали -
«тогда я мечтала обладать такой силой воображения, чтоб разорвать границы, проникнуть в кипучий мир, в города, страны, полные жизни, о
которых я слышала, но никогда не видела: как мне тогда хотелось иметь больше жизненного опыта, больше общаться с моими сверстницами,
познакомиться с самыми разными характерами, а не только с теми, кто был рядом. Я ценила все доброе в миссис Фэрфекс и Адели, но я
верила в существование другой, более яркой формы добра, и мне хотелось видеть то, во что я верила. Кто меня упрекнет? Знаю,
многие назовут меня неудовлетворенной. Я же не могла иначе: нетерпение было у меня в крови, оно обжигало меня иногда до боли..
Напрасно говорят - люди должны удовольствоваться безмятежностью: им необходимо действие, и, если им не найдется дела, они его сами выдумают. Миллионы обречены на более неподвижное существование, чем я, и миллионы молчаливо борются со своим жребием. Никто не знает,
сколько бунтов вызревает в толщах людской породы. Женщин вообще считают очень уравновешенными, но они так же чувствуют, как и
мужчины; так же нуждаются в постоянном упражнении своих способностей и в поле деятельности, как и их братья; точно так же
страдают от слишком жестких колодок, от полного застоя, как мужчины наверняка страдали бы... Лишь от узости сознания наши более
привилегированные ближние советуют нам ограничиться пудингами, штопкой чулок, игрой на фортепьяно и рукоделием. Глупо осыпать
проклятиями или высмеивать тех, кто старается сделать больше или научиться большему, чем предписано обычаем.
Оставшись одна, я не раз слышала смех Грейс Пул...» Неуклюжий
обрыв, подумала я. Ни с того ни с сего вдруг натолкнуться на Грейс Пул - беспорядок, нарушено целое. Любой скажет, продолжала я свою
мысль, в женщине, написавшей эти страницы, больше заложено, чем в Джейн Остен, а вчитается - здесь рывок, там взрыв негодования - и
поймет, что никогда ей не добиться полноты и цельности. Ее книги прежде перекосит и изломает. Она будет бушевать там, где требуется
спокойствие. Заторопится вместо того, чтобы действовать обдуманно. Напишет о себе, когда надо о своих героях. Она воюет со своей
судьбой. Как было ей не умереть в молодости, вконец издерганной? Остается увлечься на секунду мыслью, что случилось бы, имей Шарлотта Бронте триста фунтов в год - но безрассудная женщина отдала свое авторское право за полторы тысячи фунтов! - приобрети
она каким-то образом больше знаний о кипучем мире, городах и странах, полных жизни, больший жизненный опыт и общение с
единомышленниками, знакомство с разными характерами. Своими словами она прямо указывает не только на собственные минусы романистки, но
и на уязвимые стороны всего женского пола того времени. Она лучше других знала, как выиграл бы ее талант, если б не тратилась на
миражи, если бы у нее была возможность общаться, путешествовать, набирать опыт. Но ей не дали такой возможности, и мы должны принять
за факт, что все эти добрые книги - и «Вильетт» и «Грозовой перевал», и «Миддл-Марч» - написаны женщинами, чей жизненный опыт
был ограничен четырьмя стенами родительского дома, женщинами, настолько бедными, что им приходилось буквально по дестям (мера
писчей бумаги) покупать бумагу, чтобы закончить тот же «Грозовой перевал» или «Джейн Эйр». Правда, одна из них, Джордж Элиот,
вырвалась после долгих метаний, но и то лишь на загородную виллу в Сент-Джонз-Вуд, где и засела изгнанницей. «Я хочу быть правильно
понятой, - пишет она, - я никого к себе не приглашаю, кроме тех, кто сам пожелал прийти». Разве не известно, что она состояла в
греховной связи с женатым мужчиной и один вид ее мог осквернить целомудрие миссис Смит при случайной встрече? Оставалось одно -
подчиниться условности и «перестать существовать для так называемого света». А в это самое время на другой стороне Европы совершенно
свободно жил молодой человек, сегодня с цыганкой, завтра с княгиней; ходил воевать; познавал без помех и надзора все разнообразие
человеческой жизни, что блестяще сослужило ему службу, когда он начал писать книги. Если бы Толстой жил в монастырской келье с
замужней женщиной, перестав «существовать для так называемого света», то, как бы ни поучительна была такая практика, вряд ли он
написал бы «Войну и мир». (…) А интересно, как влияет на работу романиста его пол, - я думала о «Джейн Эйр» и ее
сородичах. Не вредит ли он безукоризненности женщины-прозаика - тому, что я считаю спинным хребтом писателя? По отрывку, что я
процитировала из «Джейн Эйр», ясно видно: гнев смещал писательские позвонки Шарлотты Бронте. Она бросила свой рассказ совсем
беспомощным и занялась личной обидой. Она вспомнила, как изголодалась по настоящему опыту - как коснела в доме приходского
священника за штопкой, когда ей хотелось вольно бродить по свету. От негодования мысль ее занесло в сторону, и мы это почувствовали.
Но было и множество других помех плодотворному развитию ее фантазии. Невежество, например. Портрет Рочестера сделан вслепую, в нем проглядывает страх. Еще мы постоянно ощущаем едкость - результат угнетения, и подспудное страдание, тлеющее под ее страстью, и затаенную вражду, которая сводит эти
великолепные книги мучительной судорогой. А раз роман согласуется с реальной жизнью, его ценности - в какой-то мере жизненные. Только ценности женщин очень часто не совпадают с расценками, установленными другим полом, и это естественно. Однако превалируют мужские ценности. Грубо говоря, футбол и спорт - «важно», покупка одежды - «пустое». Неизбежно этот ценник из жизни переносится в литературу. «Значительная книга, -
серьезно рассуждает критик, - она посвящена войне». «А эта - ничтожная, про женские чувства в гостиной». Батальная сцена важнее
эпизода в магазине - всюду и гораздо тоньше различие в оценках утверждается. И следовательно, все здание женского романа начала
девятнадцатого века было выстроено слегка сдвинутым сознанием, вынужденным в ущерб своему развитию считаться с чужим авторитетом.
Перелистай давно позабытые романы, и сразу угадаешь между строк постоянную готовность женщины ответить на критику: здесь она
нападает, а здесь соглашается. Признает, что «она всего лишь женщина», или возражает: «ничем мужчины не хуже». Отвечает, как ей
подсказывает темперамент, послушно и робко или гневно и с вызовом. И дело даже не в оттенках - она думала о постороннем, а не о самом
предмете. И вот ее книга падает на наши головы, как неспелое яблоко с червоточиной. И я подумала обо всех женских романах, что валяются,
словно падалица в саду, по второсортным букинистическим лавкам Лондона. Их авторы изменили своим ценностям в угоду чужому мнению.
Но и как трудно было женщинам стоять, не шелохнувшись ни вправо, ни влево! Какой самостоятельностью надо было
обладать, чтобы перед лицом всей этой критики, среди исключительно патриаршей публики держаться твердо своего взгляда на вещи. Только
Джейн Остен выдержала и Эмили Бронте. И это, возможно, самая главная их победа. Они писали как женщины, а не как мужчины. Из тысячи
писавших тогда женщин одни они полностью игнорировали вечную директорскую указку - пиши так, думай эдак. Одни они остались глухи
к настойчивому голосу, то ворчливому, то милостивому, то жесткому, то искренне опечаленному, то шокированному, то гневному, то
добренькому дядюшкиному. Голосу, навязанному женщинам как слишком ревностная гувернантка, что пилит и пилит их, заклиная интонациями
сэра Эджертона Бриджеса быть леди, даже в критику поэзии влезая с критикой пола*, увещевая их, если будут хорошо вести себя и
выиграют, надо понимать, какой-нибудь мишурный приз, и впредь держаться рамок, указанных господином критиком: «...Романистки
должны добиваться мастерства исключительно путем смелого признания ограниченности своего пола»**.
(* «Она пытается говорить об абстрактном, а это опасное увлечение, особенно для женщины, ибо в
редкой женщине есть мужская здоровая любовь к риторике. Странный недостаток у пола, в остальном более примитивного и здравого». - «Нью
крайтириэн», июнь, 1928 г. (Примеч. автора.} ** «Если вы разделяете авторское убеждение, что романистки должны добиваться мастерства исключительно путем смелого признания ограниченности своего пола (у Джейн Остен, например, это получалось с обыкновенным изяществом)...»
- "Лайф эндлеттерс", август, 1928 г. (Примеч. автора.) Коротко и ясно, и, если я,
к вашему удивлению, скажу, что сентенция написана в августе не 1828-го, а 1928 года, полагаю вы согласитесь, что при всей ее
сегодняшней трогательности она представляет достаточно массовое мнение - я не собираюсь волновать старое болото, я только подняла
случайно выплывшее под ноги, - мнение, которое век назад высказывали намного энергичнее и громче. Нужно было быть очень
стойкой молодой женщиной в 1828 году, чтоб устоять против всех щелчков по носу, отчитываний и обещаний призового места. В любой
должно быть что-то от горящей головни, чтобы сказать себе: литературу им не купить. Литература открыта для всех. (…)
Но как бы ни страдало писательское дело женщин от окрика и критики, это не шло в сравнение с другой их трудностью; я
еще вглядывалась в романисток девятнадцатого века: за ними не было традиции, или была, но до того короткая и случайная, что не
помогала. Женщины в литературе всегда мысленно оглядываются на матерей. Идти за помощью к великим писателям-мужчинам им бесполезно,
с какой бы радостью они к ним ни обращались. Лэм, Браун, Теккерей, Ньюмен, Стерн, Диккенс, Де Квинси - кто угодно - никогда еще не помогли
женщине, хотя она, может, и переняла у них пару приемов и приспособила к своей руке. Весом, шагом, ритмом мужской ум слишком
отличается от ее собственного, чтобы ей удалось скопировать что-то существенное. Мартышкин труд, сколько ни
старайся. Возможно, первое, что обнаружила женщина, взяв перо, - ей не от чего оттолкнуться в языке. Все великие прозаики, подобные
Теккерею, Диккенсу, Бальзаку, писали естественной прозой - ходкой, выразительной, без вычурности и излишеств, принадлежащей именно им,
и притом общей. За основу ее они брали ходовую сентенцию времени. В начале девятнадцатого века она звучала в таком духе: «Грандиозность
создаваемого не останавливала их, но побуждала к действию. Ничто не могло дать им большего импульса или удовлетворения, чем разработка
своего искусства, бесконечное возведение истины и красоты. Успех окрыляет, усилие же вознаграждается успехом». Это чисто мужское
суждение - за ним видишь Джонсона, Гиббона и остальных. Куда с ним женщине? Шарлотта Бронте, при всем ее таланте, спотыкалась и падала
с этим нескладным оружием. Джордж Элиот натворила с ним бед. А Джейн Остен посмотрела, улыбнулась и придумала свое, очень естественное,
ловкое, - и никогда от него не отступала. В итоге: таланта меньше, чем у Шарлотты Бронте, а сказать сумела несравнимо больше. Если
свобода и полнота высказывания - плоть искусства, то отсутствие традиции, скудость и несообразность средств должны были серьезно
сказаться на писательском деле женщин. (…) Вирджиния Вулф: Глава 4
Впервые опубликовано на сайте в «Литературные забавы»: 2004 г.
|